Мама

Пятница, 19.04.2024, 15:31

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Книги, фильмы о семье и детях | Регистрация | Вход

Главная » Статьи » Рассказы о семейной жизни » Халфина, Мария Леонтьевна. Дела семейные.

Мачеха.
Справлять новоселье Олеванцевы решили в субботу, чтобы назавтра, в воскресенье, гости могли не спеша прийти опохмелиться и до самого вечера, не оглядываясь на часы, свободно погулять. А потом успеть проспаться, отдохнуть и к утру рабочего понедельника вполне войти в норму. Готовились к новоселью капитально, расходов не жалели. Праздник получался не совсем обычный, вроде бы тройной. Как раз на субботу приходилось Шуркино рождение. Двадцать пять лет ей исполнилось в этот день. А две недели назад Павел за посевную получил почётную премию, и его показывали по телевидению.

Анфиса Васильевна, сидя перед телевизором, даже заплакала от горделивой радости. Стоит зять у трактора, степенно так руками разводит, объясняет что-то ребятам-трактористам. Хотя и худущий, а всё же солидный, серьёзный такой из себя мужчина… Олеванцев Павел Егорович, совхозный механик. Даже не верится, что это Паша…
Давно ли, кажется, сидели они с Шуркой за свадебным столом, молоденькие, глупые.
А теперь вот тысячи людей глядят на него, а дикторша, красивенькая, словно куколка, рассказывает, как он работает, как своим умом и старанием из простых трактористов вышел в механики, как сам всё время учится и других за собой тянет… И все его уважают и ценят, несмотря на молодые ещё годы…
А спецовка-то на нём её, тёщиными, руками сшитая… Зятя Анфиса Васильевна уважала за спокойный, серьёзный характер. Конечно, неплохо, если бы Паша был немножко бойчее, разговорчивее, податливее на ласку. Ну, уж тут ничего не поделаешь: с каким, видно, характером бог человека уродит… Зато, не в пример некоторым другим мужикам, зарплату получит – всё до копейки в дом несёт.
За семь лет не обидел семейных ни одним грубым словом, а тёщу кличет мамашей и всегда по-культурному на «вы». Цену себе он, конечно, знает, спину ни перед кем не гнёт, начальники к нему всегда с уважением. Гляди, какую квартиру выделили в новом доме: отдельную, со всякими удобствами. Точно такую же, как главному агроному.

Один недостаток у зятя: нет у него настоящей приверженности к домашнему хозяйству. Дай ему волю – сидел бы с семьёй на одну зарплату. Шурка не работает – её дело ребят хороших рожать да об мужике заботиться, чтобы его из дома никуда на сторону не поманило… А на одну зарплату, какой ты ни будь ударник, не очень расшикуешься.
Что у Павла было, когда он на Шурке женился? А теперь дом – полная чаша. И обстановочка на цельную квартиру, и телевизор, и мотоцикл. А всё потому, что живут они с Шуркой за матерью, как за каменной стеной. Ребятишки около бабки здоровенькие, ухоженные… Соскучатся молодые дома сидеть – поднялись и пошли. Хоть в кино или клуб на танцы. А что ж? Только им и погулять, пока мать жива. Приоденутся, соберутся – поглядеть на них и то любо.
Паша в новом костюме – в городе в ателье шили, – что твой профессор! Брючки узкие, ботинки на резиновом ходу – модные, по шёлковой рубашке галстучек тёмный с искрой… Ну, а про Шурку и говорить нечего – цветёт, как та роза бело-розовая, про которую в песне поётся. И во всём этом её, материна, забота. Её труд неустанный. Что ж тут удивительного? Шурка у неё одна-единственная. И радость, и горе, и свет в окошке. И хотя Шурка, как говорится, звёзд с неба не хватала и на учение была не очень способна, а вот сумела – увела из-под носа у всех девок самолучшего жениха  и ребятишек родит всем на зависть: из тысячи, может, один такой-то ребёнок родится, как Юрка или Леночка.

Первые три года молодые жили при тёще, в её старенькой крохотной пятистенке. Жили неплохо, только обстановку некуда было расставлять. Поставили в горнице двуспальную кровать-новокупку, а Юркину кроваточку хоть в сени выбрасывай. Про шифоньер или там про буфет говорить нечего, а шифоньер Шурке два года даже по ночам снился.
Три года назад, получив по соседству, в совхозном доме, комнату, молодые вроде как бы отделились от тёщи на самостоятельную жизнь.
Анфиса Васильевна сама способствовала этому «разделу». По существу в жизни семьи ничего не изменилось: в новой комнате расставили обстановку, а столовались по-прежнему с матерью; ребятишки дневали и ночевали у бабушки, да и молодые нередко уходили к себе только на ночь. Зато теперь в хлевушке у Анфисы Васильевны похрюкивала уже не одна, а две свиньи: одна «моя», другая «Пашина».
Картошку теперь садили на двадцати сотках в поле, а мамашин огород целиком отвели под овощи и ягодник. Базара в совхозе не было, овощи и ягоду служащие разбирали нарасхват.

Возвратившись как-то из города с двухмесячных курсов, Павел обнаружил в полуразвалившейся, много лет пустовавшей стайке доброй породы нетель.
– Ничего, милый зятёк, косись не косись, а это тоже не дело – таскаться каждый вечер с бидончиком в совхозный ларёк за молоком.
Никаких забот о домашности Павел не знал. Насчёт земли, покоса или там пиломатериала на строительство стайки, на ремонт мамашиного дома в контору с заявлением ходила Шурка. Отказать ей было невозможно: маленькая, румяная, синеглазая, с синеглазым румяным младенцем на руках, она могла обезоружить любого, самого прижимистого хозяйственника.
Работой домашней Анфиса Васильевна зятя также не обременяла и Шурке внушала строго:
– Мужик на производстве рук не покладает, учится на ходу, а мы с тобой, как барыни, дома сидим. Неужели вдвоём с таким хозяйством не управимся?

К тройному празднику Анфиса Васильевна начала готовиться загодя, основательно и не спеша: выкоптила полупудовый окорок, съездила к знакомому бакенщику за малосольной нельмой, потому что какой же праздник без рыбного пирога?
Тайком от зятя закатила за печь двухведёрный лагун бражки-медовухи. А кому какое дело? Мёд-то некупленный, от собственных пчёл.
Ничего, на празднике зятёк и сам запрещенной бражки выпьет, и гостям подносить будет, да ещё спасибо скажет тёще за заботу. Шутка в деле, какая экономия получается на водке со своей-то бесплатной бражкой.

Разливая по блюдам душистый холодец, Анфиса Васильевна сердито поглядывает в окно, прислушиваясь, не стукнет ли калитка.
Шурка с самого утра возится в новой квартире, наводит перед новосельем окончательный лоск, даже Леночку покормить ни разу не прибежала; пришлось беляночку весь день на каше да на коровьем молоке держать.

Юрка-варначонок за эти дни совсем от рук отбился, носится с ребятами, не загонишь молочка парного напиться.
А Паша и обедать не приходил,– на что это похоже? И так уж заработался – одни мослы остались.

Стукнула калитка, через двор, прикрывая лицо краем тёплого пухового платка и как-то по-чудному сгорбившись, бежала Шурка.
У Анфисы Васильевны сразу, как перед большой бедой, оборвалось сердце.
Шурка тихонько выла, стучала зубами, дёргала, как припадочная, головой; пришлось разок стукнуть её по затылку, чтобы как-то привести в чувство. Бросив на стол измятый конверт, она отпихнула к стене сонную Леночку и повалилась ничком опухшим лицом на подушку.
У Анфисы Васильевны тряслись руки, строчки чужого измятого письма сливались в глазах.

«… Может быть, ты, Павел Егорович, посчитаешь, что моё дело сторона, но я всё же должен тебя известить, что Наташа неделю назад скоропостижно умерла и осталась после неё дочь Светлана, семи лет. Когда мы приехали на место, Наташа моей жене призналась, что в тягости уже на пятом месяце.
Здесь у нас Светка и родилась; фамилия у неё Наташина, а отчество Павловна. Обличьем вылитый твой портрет, и не только обличьем, но, более того, характером: такая же серьёзная и башковитая; училась нынче в первом классе на одни пятёрки. Наташу сватал наш прораб, мужик одинокий, самостоятельный, только она не пошла. Жила со Светкой при нас такой же монашкой, как и до тебя жила. Я бы Светку взял, да не надеюсь на здоровье и своих ребят навалом. А в детский дом отдать при живом отце руки не поднимаются. Да и перед Наташей грех.
Так что решай, Павел Егорович, как тебе совесть подскажет.
Ответ будем ждать две недели: коли не ответишь, придётся решать судьбу дочери твоей чужим людям».
Дальше шли поклоны покровским родичам и знакомым и подробный адрес места жительства.

– Господи! – облегчённо вздохнув, Анфиса Васильевна бросила письмо на стол: 
– Ну, дура сумасшедшая! Испугала до полусмерти! Я думала: с Пашей что стряслось.
Письмо принесли утром. Шурка в это время была занята совершенно неотложным и очень ответственным делом: прикрепляла новые тюлевые шторы к золочёным багетным карнизам. Не до письма было. В обед заезжал Павел, взял с комода нераспечатанное письмо. И, только мельком оглянувшись и увидев, как медленно, тяжело отливает кровь от его лица, Шурка поняла, что письмо принесло беду.
– Дура ты бестолковая! Разве это мысленно?! – всплеснула руками Анфиса Васильевна. – Мужику письма идут, а она их нечитаными на комод кидает. Что же ты его не прочитала, пока Паши дома не было? Прочитала, сунула в печку – и нет ничего!
– Я же думала оно от Вари, от золовки, она одна ему пишет. – Судорожно всхлипнув, Шурка оторвала лицо от мокрой подушки: – Он, как прочитал, сразу с лица сменился. Подал мне письмо, а сам сидит, молчит как каменный. Потом встал: «Пойду,– говорит,– телеграмму отобью, потом к директору, попрошу отпуск, дня за четыре обернусь туда и обратно». А я встала на порог в дверях: «Никуда ты, – говорю, – не поедешь, потому что я её всё равно не приму!»
Голос у Шурки сорвался. С тихим воем она опять повалилась в подушку.
– Никуда ты не поедешь, потому что я всё равно её не приму! – Шурка стояла перед Павлом, бледная, вскинув подбородок. Прищурившись, смотрела ему в лицо чужими глазами.
– Если ребёнок твой был, с чего бы она тогда уехала? Да она бы тебя, телка лопоухого, враз бы как миленького окрутила. Значит, нельзя ей было на тебя свалить…
– Ничего ты не понимаешь, – тоскливо отмахнулся Павел. – Я ей не один раз предлагал расписаться, когда про ребёнка и помину не было… Она сама не соглашалась. Не хотела жизнь мне портить, потому что старше меня была и нездорова. А про ребёнка скрыла и уехала, чтобы руки мне развязать. Узнала, что я с тобой дружить начал, и пожалела.
– А если бы сказала, значит, на ней бы женился?! Променял бы меня на старую… на страхолюдину?! Такая, значит, твоя любовь ко мне была?!
– Я ж от тебя ничего не скрывал, ты всё знала…
– Врёшь! – яростно взвизгнула Шурка, с трудом сдерживая подкатившиеся к горлу слёзы. – Я думала, что ты с ней просто так… трепался, а ты… Посмотри в зеркало на себя, как тебя сразу перевернуло! Значит, любил, если так переживаешь! А теперь дочь её пригульную на шею мне хочешь посадить?! Не бывать этому никогда! И думать об этом не смей!
– Дура ты, Шурка! Если ты её не примешь, что же я тогда делать буду? – растерянно спросил Павел.
– Если, говорит, ты её не примешь, что же, говорит, я теперь делать буду? – всхлипывая и сморкаясь в Леночкину пелёнку, Шурка сквозь опухшие от слёз веки растерянно, умоляюще смотрела на мать. – Потом куртку рабочую снял, надел новый пиджак и ушёл. А письмо в куртке, в кармане, осталось… я и взяла…

– Ладно, хватит выть…– сурово оборвала мать. – Хорошо, что хоть ума хватило, не поддалась ему; сразу твёрдо на своём поставила. Так вот и будешь держаться. Домой не пойдёшь. Умойся и ложись с Леночкой, а я с Юркой в кладовке постелюсь. Не реви, обойдётся. Побегает, побегает, одумается и прибежит. Одного боюсь: не проболтался бы кому про письмо сгоряча! Да нет, не может такого быть. Парень он неглупый, не захочет своими руками и на тебя, и на себя петлю такую надеть. Спи, твоё дело маленькое. Теперь уж я сама с ним разбираться буду.

Павел пришёл, когда уже начали меркнуть в окнах поздние огни. Заглянул в тёмную горницу, молча постоял на пороге.
Шурка, облившись потом, замерла неподвижно, стиснула намертво зубы, зажмурилась, чтобы он даже дыхания её не услышал.
– Письмо у вас, мамаша? – вполголоса спросил Павел, устало присев к столу.
– Садись ужинать да спать ложись; ходишь голодный по целым дням.
Анфиса Васильевна не спеша, вразвалочку собрала на стол.
– А письма никакого не было и нету, и хватит тебе, Павел, мудрить-то над нами; уж если нас не жалко, Леночку хоть пожалей! Испортится у Шурки молоко – сгубите ребёнка! Ты посмотри, до чего бабу довёл!
– Я перед ней ни в чём не виноватый: она про меня всё знала, и вы… тоже знали, а что у меня где-то дочь растёт, я сам только сегодня узнал.
– Да какая она тебе дочь! – ахнула Анфиса Васильевна. – Кто это доказать может? И кто тебя за язык тянет дочерью её называть? Ну, был бы ты партейный, тогда другое дело.
Анфиса Васильевна присела рядом с Павлом, тронула тихонько за плечо.
– Может, ты опасаешься, что тебя из ударников уволят? Ну и бог с ними, сынок! Неужели тебе красная книжечка дороже жены и детей? А позору-то сколько! Что люди-то про тебя скажут?! Да нам с Шуркой от стыда глаза на улицу показать нельзя будет.
Анфиса Васильевна тихонько всхлипнула и торопливо высморкалась в уголок фартука.
– Ты объясни мне: с чего ты это задумал? Чем ты недовольный? Чего тебе не хватает? Были бы вы с Шуркой бездетные, я бы слова не сказала, а то ведь свои есть: сын и дочка – красные деточки, родные. Чего тебе ещё нужно?
– Эти свои, а та чужая?– скривился Павел.
– Стыдно тебе, Паша, и грех! – Анфиса Васильевна поднялась, оскорблённо поджав губы. – Какое же тут сравнение может быть? Александра тебе законная жена, а Юра и Леночка – законные дети. А там… Что ты людей-то смешишь? Таких-то детей у каждого мужика дюжина по белу свету раскидана. Если каждый начнёт пригульных своих подбирать да жёнам подбрасывать, это что ж тогда получится? Для того и закон особый про матерей-одиночек придуман: нагуляла – получай от государства сколько положено, а к женатому человеку не лезь, законную семью не нарушай!

Павел сидел, тяжело навалившись на стол, сутулый, поникший. Надо же так! За один день свернуло парня, словно от тяжёлой болезни!
– Не расстраивайся ты, Паша, возьми себя в руки, успокойся, обумись.
У Анфисы Васильевны от жалости запершило в горле.
Павел похлопал себя по карману, достал помятую пачку папирос. Подумать только! Шесть лет не курил, это что ж с мужиком подеялось! Сглазил его кто, что ли?
– Обумись, сынок, одумайся! Разве такое дело сгоряча можно решать? Вот отгуляем новоселье, а потом и поговорим, посоветуем сообща, что делать. Ты и сам потом спасибо скажешь, что не дали тебе пустяков разных натворить. Ты рассуди только: девочка тебя не знает, ты же для неё дядька чужой. Девочка, по всему видать, избалованная, характерная; её надо сразу к строгости приучать, к порядку, к работе…
Павел, словно спросонок, вскинул голову и пристально уставился в разгорячённое лицо Анфисы Васильевны.
– Была бы Шурка постарше да характером потвёрже, – не замечая его внимательного, угрюмого взгляда, продолжала Анфиса Васильевна. – Ну, разве она может? Ну, подумай ты сам, какая из неё мачеха?!
– А моей дочери, мамаша, не мачеха нужна, а мать…– Павел размял в пальцах папиросу, закурил неумело. – У законных моих детей всё имеется: и отец, и мать, и бабушка, и дом родной! А у… той никого. Я один. Что же касается Александры, так ей не семнадцать лет и не настолько она глупая, как некоторые считают. Вы, мамаша, не обижайтесь, разве не из-за вас её до двадцати пяти лет все Шуркой кличут? Вся причина в том, что не своим умом она живёт, а вашим. Кто ей внушил, что учиться она неспособная? Почему она работать не идёт? «На ферме, в навозе копаться или уборщицей чужую грязь выворачивать за гроши…» Чьи это слова? А кто ей в голову вбивал, что замужней в комсомоле состоять не пристало? Подушки дурацкие вышивать – хоть весь день сиди, а если она книжку в руки взяла, вы сейчас же ворчать начинаете. А не по вашей указке она тайком от меня Юрку в город крестить таскала? А теперь вы, кажется, к Ленке подбираетесь? Нет, мамаша, камнем тяжёлым вы у неё на ногах висите. И между нами камнем легли.
Павел поднялся из-за стола, незнакомый, чужой. Снял с гвоздя старую кепку.
– Дочь свою я к вам не привезу, вы не беспокойтесь. Поскольку жена дочери моей матерью стать не может, приходится мне другой выход искать. Приходится со своей бедой в люди идти. Дочку я к сестре, к Варе, увезу, у неё своих трое, среди них и моя лишней не будет. Из совхоза я увольняюсь. Буду в Варин колхоз переводиться, чтобы около дочери быть: квартиру получу – приеду за Александрой…
– Не пущу! – сдавленно крикнула Анфиса Васильевна. – Никуда она от меня не поедет, идиёт ты бешеный.
– Ладно, мамаша, это дело нам с женой решать. – Павел хмуро взглянул в перекошенное злой гримасой, плачущее, старое и жалкое лицо тёщи. – Не навек расстаёмся. Поживём с Шуркой одни, научимся своим умом жить и опять в одну семью соберёмся. И дочь моя тогда вам помехой не будет.

Затихли тяжёлые шаги под окном, стукнула калитка… Анфиса Васильевна, сгорбившись, привалилась плечом к печке. В левом боку кололо, тошнотой подкатывало под сердце.
Вот тебе и новоселье!.. Преподнёс муженёк подарочек ко дню рождения милой жене!
Вот сейчас выскочит она из горницы, повиснет с рёвом у матери на шее.
В горнице захныкала Алёнка, и в ту же минуту в тёмном проёме двери возникла Шурка. Одетая, обутая, словно не лежала только что в одной рубашонке под одеялом.
Деловито закалывая на затылке растрёпанную тяжёлую косу, прошепелявила сквозь зажатые в зубах шпильки:
– Ленка проснулась, ты, мам, покорми её, а завтра каши да киселя ей навари. Да Юрку, смотри, одного на речку не пускай!
– Куда?! – ахнула Анфиса Васильевна. – Дура заполошная, куда ты?
Накинув платок, Шурка, на ходу оглянувшись на мать, бросила с порога:
– Сама я с ним за Светкой поеду, вот.

Новоселье справить так и не пришлось. Всё как-то спуталось, перемешалось. Какое уж тут веселье-новоселье! Да и деньги ушли все до копеечки. Назад со Светкой летели самолётом, чтобы сэкономить время. Для Павла дорог был каждый час.
Дома расходы тоже потребовались немалые. Просить денег у матери не хотелось, пришлось до Павловой получки перехватить полсотни у Полинки Сотниковой.
Со Светкиным устройством Шуре пришлось, считай что в одиночку, самой всё обдумывать и решать, потому что Павел, как приехали, сразу на летучку и полям, только его и видели.

В маленькой спальне повернуться и так было негде, пришлось кровать для Светки поставить в «зале» – так Анфиса Васильевна горделиво называла вторую, большую комнату.
И вот за какие-то полчаса прахом пошла вся красота, которую с такой радостью, таким старанием наводила в «зале» Шура, готовясь к новоселью.
Чтобы выгородить для Светки отдельный удобный уголок, зеркальный шифоньер развернули и поставили боком к стене. Круглый, под бархатной скатертью стол, в окружении четырёх полумягких стульев, с середины комнаты был отнесён в угол, к тахте. Телевизор с самого видного места пришлось передвинуть в простенок, приёмник со столика перекочевал на подоконник, а столик ушёл за шифоньер, в Светкин угол. Стенную красного дуба полочку, на которой стояли золочёные вазы с великолепными бумажными георгинами, Шура сняла и повесила над Светкиным столиком: надо же девчонке куда-то ставить свои книжки. Пышный, уже набравший цвет тюльпан за неимением места пришлось подарить Полинке.
Деньги, и свои и заёмные, растаяли за несколько дней. Купила голубенькую односпальную кровать, а к кровати – хочешь не хочешь – нужен коврик, хоть небольшой. И постель, за исключением подушки, пришлось заводить новую. Платьишки, привезённые «оттуда», были какие-то старушечьи, серые и длинные. Шура просто видеть их не могла. Прежде всего из цветного штапеля она сшила два нарядных платьица, два весёленьких ситцевых сарафана и несколько пар трусишек. Для постоянной носки купила красные сандалии, а для непогожих дней – ботинки и тёплую кофточку.

После всех этих хлопот Шура смогла наконец спокойно вздохнуть. Дело летнее, можно пока обойтись, а потом уж не спеша начинать готовить Светку к зиме, к школе.
Взглянуть со стороны – никаких особых изменений в семье не произошло: было раньше двое ребят, стало трое. Только и всего. Жили теперь осёдло, в собственной квартире. Один Юрка по-прежнему кочевал из дома к бабушке и обратно; теперь он стал вроде связного между двумя хозяйствами.
Анфиса Васильевна к молодым наведывалась нечасто. Не могла она забыть жестоких Павловых слов, не могла простить Шурке её неожиданного самовольства. Теперь она ни во что не желала вмешиваться.
Попробуйте, милые детки, поживите своим умом, если материн ум вам во вред пошёл… Если мать не помощью, не опорой вашей, а камнем тяжёлым стала для вас…
Один только раз не выдержала Анфиса Васильевна.
– Ну, Шурка, надела ты на себя петлю…– сказала она, глядя на дочь с суровой жалостью. – С таким дитём сладить – не твой характер и не твой умок требуется. Разве же это ребёнок? Ты погляди: она людям в глаза не смотрит, говорить с людями не желает. А нарядами этими да баловством ты, милая моя, всё равно в добрые перед ней не войдёшь, только ещё себя перед ней унизишь. Потому что нету в ней никакой благодарности, не желает она осознать, что ты сиротство её пожалела, что содержишь её наравне с родными, законными детями. А раз не желает она тебя признавать, так ты ей теперь хоть масло на голову лей – всё равно и перед ней и перед людями будешь ты мачеха… злодейка. Дура ты, дура! – Анфиса Васильевна горестно, громко вздохнула. – Нет, чтобы мать-то послушать, если своего умишка небогато… Испугалась, овечка глупая! Как же! Обидится муженёк, разлюбит, бросит ещё, пожалуй! Выхвалиться переел ним захотела: вот, мол, какая я у тебя сознательная! Он теперь и сам, поди, видит, какое золото в семью привёл, какой беды натворил, да только обратно ходу нет, не просто вам теперь это ярмо с шеи скинуть. Не сунулась бы ты тогда раньше времени – и никуда бы он не девался! Побегал бы, пофыркал и прибежал бы, как миленький, обратно. Да ещё у тебя же и прощения попросил бы за обиду.
Шура матери не возражала, не оправдывалась перед ней. Не пыталась объяснить, какая сила подняла её тогда с постели, что заставило из материнского дома, от сонных ребятишек бежать глухой ночью вслед за Павлом…
Конечно, силком Пашу никто не мог заставить признать эту самую Светку. И про то письмо люди могли бы не знать… Ну ладно. Пусть бы он отрёкся, отказался бы от неё. А дальше как? Знать, что живёт где-то девчонка одна-одинёшенька, круглая сирота… при живом отце… безродная…
И не забыть никогда тех горьких Пашиных слов: «Приходится мне со своей бедой в люди идти». Семь лет жила она за широкой Пашиной спиной, ни горя, ни заботы настоящей не знала. Он, глупый, думал, что рядом с ним верный человек живёт, надёжный. Надеялся, что до конца жизни у него с женой и радости, и горе – всё пополам будет. А вот случилась у него первая трудность – жена за материн подол схоронилась и талдычит оттуда, как попугай: «Не пущу! Не приму! И знать ничего не хочу!»
И не забыть никогда, как бежала она к нему ночью, как испугалась, увидев тёмные слепые окна: и огня не зажёг, и дверь за собой не закинул… Только сапоги по привычке сбросил у порога. Лежал в потёмках, не раздевшись, один на один со своим переживанием… Вот тогда-то и озарило Шурку, что теперь всё зависит только от неё. Что не он, сильный и умный, а только она может отвести нежданную беду, нависшую над их гнездом.
Скинув на плечи платок, она присела на край тахты, пихнула Павла кулачком в бок, чтобы подвинулся, сказала ворчливо:
– Ну чего теперь психовать-то? Подумаешь! Люди вон совсем чужих детей берут на воспитание, а эта нам всё ж таки не чужая…
Павел не удивился, не обрадовался. Он даже и глаз не открыл. Только засопел, словно на высокую гору вылез.
– А я ровно знала, что нам ехать, деньги утром с книжки сняла…– не успев договорить, Шура громко, протяжно зевнула.
Нет, к таким переживаниям надо, видно, привычку иметь. Привалившись враз отяжелевшей головой к плечу Павла, засыпая и борясь со сном, она озабоченно пробормотала: – Светает уже… ой, не проспать бы… к поезду.
– Не бойся… спи! – Широкой ладонью Павел прикрыл наплаканные Шуркины глаза, чтобы не потревожила её до времени ранняя летняя заря. – Спи знай! Я разбужу.

Была бы Светка, как другие дети… Поскучала бы, поплакала, да и начала бы помаленьку привыкать. Всё бы и обошлось и наладилось бы. На первых порах Шура только об одном думала: чтоб как можно меньше бросались людям в глаза Светкины странности, чтобы пока не попривыкнет она хоть немножко, не пялились бы на неё люди, не замечали, насколько не похожа она на других ребят.
И никому, даже задушевной своей подруге Полинке Сотниковой, ни словечком не обмолвилась Шура о странных болезнях Светкиной матери, о ненормальном Светкином воспитании.
Очень уж боялась она за Павла. Не разберутся люди, станут говорить: «Дочь-то у Павла Егоровича недоразвитая… полудурок, в мать зародилась».
Жалеть начнут, сочувствовать. А другой ещё и посмеётся. Есть ведь и такие, что очень не любят Павла за прямой характер, за строгость в работе. Рады будут за его спиной зубы поскалить.
Подруга со школьной скамьи, а теперь соседка по дому Полина Сотникова, наглядевшись на Светку, шипела в сенцах, тараща на Шурку круглые любопытные глаза:
– Ой, Шурёна, я, ей-богу, и одного дня с ней не вытерпела бы! Ну чего её корёжит? Что она молчит? А может, они с матерью в секте состояли? Ты знаешь, какие они, эти сектанты, вредные?!
– Прямо-то! Ещё чего не придумай! – со смехом отмахивалась Шура. – Девчонка как девчонка! И чего она вам всем далась? Привыкнет. Тебя бы вот так-то: взять от родной матери, из своего угла, да завезти бы на край света, в чужой дом, к незнакомым людям – легко бы тебе было? А что молчит, так в кого ей шибко разговорчивой-то быть? Вся она – папенька родимый: и лицом, и характером, и разговором. Капля в каплю Павел Егорович: в час по словечку – и то в воскресный день.

Все сочувственные вздохи, вопросы и советы Шура выслушивала, безмятежно посмеиваясь.
Будто бы не видела она ничего странного в том, что семилетняя девчонка не умеет улыбаться, что невозможно поймать косого, ускользающего взгляда её всегда опущенных глаз.
Словно не тревожило Шуру и ничуть не тяготило Светкино молчание.
Разговаривать Светлана могла вполне нормально, не заикалась, не страдала косноязычием. Просто она могла в разговоре обходиться всего двумя словами: «да» и «нет». И ещё время от времени она говорила:
– Не надо, я сама…
Произносила она эти слова тихо и невыразительно, но с каким-то непреоборимым тупым упорством.
Когда с ней кто-нибудь заговаривал или просто ловила она на себе чужой пристальный взгляд, плечи у неё приподнимались вверх, а голова медленно и плавно начинала поворачиваться налево, пока подбородок не упрётся в плечо. Со стороны казалось, что кособочит её какая-то тайная сила, какой-то особый механизм, запрятанный в шейных позвонках. Причём косой взгляд её опущенных глаз в этот момент уходил куда-то совсем уж вкось, за спину, за левое плечо. Только благодаря неистощимому Шуркиному благодушию можно было не замечать этого нелепого кособочия и хоть в какой-то мере противостоять глухому упорству противных слов: «Не надо… я сама…»
– Давай я тебе коски заплету…– говорит утром Шура, притягивая к себе Светку за плечо.
– Не надо, я сама. – Светка вывёртывается из тёплых Шуриных рук и, скособочившись, отходит в угол.
– Ну что ж, сама так сама…– покладисто соглашается Шура. – Пока дома сидишь, можно и самой. А вот как в школу пойдёшь, тогда уж смотри…– И начинает, посмеиваясь, рассказывать, как Екатерина Алексеевна один раз отправила её домой, когда она, ещё во втором классе, явилась в школу с плохо прибранной головкой.
– И причёсываться надо перед зеркалом, а то гляди, какую дорогу сзади оставила…– Шура подбирает длинную прядку волос и вплетает её в Светкину косичку, словно не замечая, что Светкина голова совсем ушла в плечи, что вся она сжалась, напряглась, как будто вот сейчас должно случиться что-то нехорошее.
– А вообще-то ты всё же молодец! Смотри, как гладенько заплелась, и приборчик пряменький…– она снимает с комода зеркало и ставит его на Светкин столик.
– Гляди-ко! Я этак-то и в десять лет ещё не умела.

А Светка действительно многое умела делать. Даже и не поверишь, что девчонке ещё восьми лет не исполнилось.
Шурка часто хвалилась перед бабами:
– У нас Светлана – до всего способная! Читает, как большая, первый класс на круглых пятёрках закончила. И в любой работе такая проворная, такая растёт помощница. И всё сама. Ни просить, ни заставлять не нужно. Сама дело видит. Уж эта не будет тунеядкой, как у некоторых доченьки-белоручки.



Категория: Халфина, Мария Леонтьевна. Дела семейные. | Добавил: Зоська (29.01.2013)
Просмотров: 954 | Комментарии: 1 | Теги: мачеха, Халфина | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 1
1 Зоська  
0
ШУРА ОЛЕВАНЦЕВА И ДРУГИЕ
Умное сердце — так хочется сказать о Марии Леонтьевне Халфиной, авторе этой книжки.
Ведь принято считать, что сердце и ум чаще всего не в ладу: сердце — горячее, ум — холодный. Принято умом, рассудком поверять то, на что сразу отозвалось сердце. Того, кто слушается только сердца, часто и называют безрассудным. Другой на месте Халфиной столько вылил бы гнева на людей, которые живут лишь для себя, плохо воспитывают детей, или грубы, заносчивы, или просто слепы настолько, что дальше своего крошечного домашнего мирка ничего не могут разглядеть. Как противны такие люди, как тяжело с ними и родным, и соседям, и сослуживцам. Но слишком это мало — показать; вот, мол, что такое хорошо, а что такое плохо. Мария Леонтьевна ставит перед собой другую задачу — пытается понять людей. Внимание ее к окружающим любовно, и потому до таких тонкостей видит она характеры и сложившиеся, и полные молодого брожения, и только еще начинающиеся— детские. И потому я говорю про ее умное сердце, что не со стороны смотрит она на людей, а участливо, озабоченно. Порой и гнев в ней прорывается, и досада, и насмешка, и грусть, но за этим непременно стоит вера в то хорошее, что заложено даже в тех, кого она осуждает. Халфина чаще всего и выбирает из жизни такие случаи, которые служат поворотом в духовном мире ее героев, поворотом к лучшему.
Книжка эта небольшая, а когда прочтешь ее, остается такое впечатление, будто узнал ты много-много людей: настолько они типичны, и вместе с тем каждый запомнился своим, особенным. У Халфиной даже ребятишки-одногодки и то разные.
Особая благодарность автору, конечно, за «Мачеху» — Шуру Олеванцеву. Мы познакомились с ней, молоденькой, беззаботной, глупой, даром что она уже замужем и успела родить дочку и сына — «красных деточек», по выражению ее матери, Анфисы Васильевны. И цвела эта Шурка, «как та роза бело-розовая, про которую в песне поется», и «жила за материной спиной как за каменной стеной» и материными глазами смотрела на себя и на других. И даже гордилась собой все по той же материной мерке: вот, мол, «звезд с неба не хватала и на учение была не очень способная, а вот сумела, увела из-под носа у всех девок самолучшего жениха». И была уверена, что «ее дело — ребят хороших родить да об мужике заботиться, чтобы его из дому никуда на сторону не поманило». И такая вот Шурка нашла силы побороть себя, пойти против матери, когда приняла в дом дочь мужа, о существовании которой не знала раньше, полюбила, приручила эту странную, забитую и испуганную девочку. Халфина сумела сделать нас участниками Шуриных переживаний, и мы видим пробуждение в пустенькой бабенке настоящей женщины, умной, чуткой, твердой. Падчерица помогла стать Шурочке настоящей матерью, и мы с удивлением видим, как легкость характера обернулась в ней доброй мудростью.
Долго-долго носишь с собой Шурочкины горести и победу, долго помнишь ее впервые испытанное истинно человеческое чувство поиска путей к другой душе. И прикладываешь все это к себе...
Потому, что дело тут не в обстоятельствах. Обстоятельства у людей могут быть разные, но в разных трудных обстоятельствах одинаково нужно то, что нелегко добыла для себя Шура Олеванцева,— сознание долга.
Не все истории, рассказанные здесь Марией Леонтьевной Халфиной, имеют счастливый конец. Все еще забиваются в четырех стенах, все еще терзают себя мелочами Геннадий и Клава, и крутится у них под ногами затюканный, то заласканный, то обруганный щекастый бутуз Сашка. Очень хочется, чтобы и для них настал такой момент, как для комбайнера Ильи Казанцева. Обратите внимание, чем кончается рассказ «Собрание считать продолженным»,— Илье открыли глаза на его грубость, на жестокое отношение к жене и к сыну. Но человек не может так вот сразу взять и перемениться. «Он медленно поднялся, сутулый, постаревший, и прошел в темную спаленку, плотно прикрыв за собой дверь». В смятении, в муках очистительного страдания остается Илья. В другом рассказе в смятении остается Милочка Гроздец-кая... Ох, как нелегко это — обдумать себя! И как надо учиться такому трудному умению...
В предисловиях принято отмечать достоинства книги. Но в данном случае это, пожалуй, лишнее; читатели, несомненно, сами по достоинству оценят их, особенно богатую, рассыпчатую речь. И если я сказала, что сердце у Марии Леонтьевны умное, глаза внимательные, то про слух скажу — тончайший. Все схватывает: и басовитую весомость мужских слов, и влажное захлебывание женской жалобы, и напевность материнского воркования, и даже младенцы у нее «гулят» каждый по-своему.
Хочется сказать спасибо Марии Леонтьевне Халфиной за то, что увидели мы, прочитав ее книгу, столько важного в простом, столько необыкновенного в обыденном.
Л. Иванова

Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]

Форма входа

Поиск

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 348

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Моя кнопка

Мама

В закладки


Погода